суббота, 26 октября 2013 г.

ВОСКРЕСЕНИЕ


Ну что ж, друзья, вот мы и добрались до последнего романа Льва Николаевича. «Воскресение» написано великолепно: простота и строгость художественной формы, и в то же время, ненавязчивое, но поучительное и глубоко проникающее в сознание, духовное наставление.
Читая роман, я испытывал душевную  благодать. Однако, не все главы (далеко не все) вызывали подобное чувство. Если  многочисленные мысли автора свести к двум фундаментальным идеям, то можно их сформулировать так:
1) Духовное возрождение человека (потому-то и название «Воскресение). И как потрясающе описывает Толстой процесс этого внутреннего перерождения (это надо читать, поверьте!!!). Более того, в романе воскресает ни один Нехлюдов, а еще и Катюша Маслова. И накал ее процесса внутренней борьбы куда горячее. Одно дело – понять, что ты не прав и отказаться от неправильного образа жизни, как это сделал Нехлюдов, а совсем другое дело, более сложное (во всяком случае, для меня) – сначала простить человека, который обманул тебя и унизил, потом простить себя, за то, что превратила свою жизнь в «ночной кошмар», и, наконец, поверить в то, что ты можешь быть «чистой», несмотря на то, что довелось посидеть в «помойной яме», как это сделала Маслова. И когда с человеком происходит такое внутреннее перерождение (воскресение), тогда в нем просыпается искреннее стремление к самопожертвованию ради блага ближнего. Вот этот процесс, начинающийся от признания своей вины и заканчивающийся возвращением любви в сердце, очень детально описывает Лев Николаевич.
2) Неправильное устройство общества (социально-политическое), которое  посягает на свободу простого человека из народа. Толстой поднимает ряд  социальных вопросов: о государстве, церкви, суде, карательной системе, земельной собственности, роли реакционной военщины. Он встает на защиту угнетенных крестьян и рабочих и доказывает несправедливость такого угнетения. Несправедливость же эта кроется в том, что угнетающие (государственная власть и дворяне, имеющие ту же власть и состояние, которое не зарабатывалось своим трудом) находятся на более низкой ступени духовного развития, нежели простой народ. Корень же всех бед (по мнению автора) кроется в том, что человек когда-то решил, что он имеет право судить и наказывать другого человека.
Вот именно эта вторая идея (попытаться донести ошибочное устройство общества и поменять его) читалась мною в романе «Воскресение» без особого интереса. Тут, опять же, двойственность чувства. С одной стороны, меня очень увлекают этакие рассуждения о социально-экономическом строении общества. Но в романе я их воспринимал, как сухую историю. Особенно, они высыхали на фоне первой (основной) идеи о духовном перерождении человека. Кроме того, период (описываемый Толстым) далек от нашей сегодняшней жизни (120 лет все-таки прошло. Наш народ уже 2 раза успел общественную формацию поменять, при этом кардинально поменять. Из одной крайности – в другую). Но вот, например, современники Льва Николаевича, думаю, воспринимали это совсем по-другому, и для них, как раз, вторая идея о социально неравенстве была главенствующей в романе. Недаром ровно через семь лет после смерти Толстого держава утонула в Великой октябрьской революции.
Сам же вождь революции считал Толстого величайшим писателем, сумевшим так подробно и внятно объяснить простому народу его рабское положение. В. И. Ленин писал,  что Лев Толстой обрушился на все современные ему государственные, церковные, общественные, экономические порядки, основанные на порабощении масс, на нищете их, на разорении крестьян и мелких хозяев вообще, на насилии и лицемерии, которые сверху донизу пропитывают всю современную жизнь. В этой страстной критике Толстого звучал гневный голос трудового крестьянства.
В данной статье я не собираюсь анализировать влияние Толстого на формирование революционных идей. Скажу, лишь, что когда Толстой писал «Воскресение» - это был уже не тот граф Толстой, которого все знали и любили, как социального романиста. Это был человек, самолично испытавший духовное перерождение. Это уже был человек, который Анну Каренину никогда бы не кинул под поезд (как это он сделал раньше), не говоря уже о призыве к революции. Однако, каждый понимает в меру своих возможностей (как умственных, так и духовных). Поэтому читая одну и ту же книгу, один человек извлекает из нее  необходимость общественной революции, а другой – необходимость личностной революции, безобидной для окружающих.
Давайте вернемся к первой идее, которая увлекала меня и заставляла переживать за героев на протяжении всего романа. Если бы не было этой идеи, к примеру, а Лев Толстой создавал бы данный сюжет только для изложения своего видения социального устройства общества и осуждения такового устройства, то я бы с большим трудом дочитал такую книгу до конца. Порой так и хотелось перелистывать некоторые страницы, чтобы поскорей добраться до внутренних диалогов (с самим собой) Нехлюдова или Масловой, или до их общих бесед .
Хотелось бы поделиться еще одним своим чувством от прочтения данного романа. Вот если бы из него убрали всю социально-политическую полемику  и оставили только историю Нехлюдова и Масловой с их переживаниями и духовной эволюцией, а также закрасили на обложке имя автора написавшего такой роман, и спросили бы меня: «Чье это произведение?». То знаете, кому бы я его присвоил? Ну, конечно же, моему «любимому» Федору Михайловичу.
Как-то я перечитывал записки современников о Достоевском, и кто-то (не помню, кто именно) комментируя роман «Братья Карамазовы» писал, что даже «всеми восхваляемый Толстой» держит эту книгу всегда под рукой, считая ее  лучшим прообразом «истинного искусства». Следует заметить, что Лев Николаевич пользовался гораздо большей популярностью, чем Достоевский. Его романы вызывали ажиотаж по всему миру. Он получал массу писем с отзывами из Америки и Британии, в которых, представляете, иностранцы благодарили его за  правдоподобность характеров и за то, что его герои похожи на них самих. Правда, связанна эта популярность была с творчеством «докризисного периода», а именно с «Карениной» и «Войной и миром», от которых, впоследствии, сам Толстой отрекся, сказав, что данные книги не могут отвечать требованиям искусства, что данные книги писались им с целью потешить свое самолюбие и гордость.
Несомненно, творчество Достоевского сыграло важную роль в духовном перерождении Толстого. Образы Нехлюдова и Масловой – это «по-своему» осмысленные и доработанные образы Раскольникова и Сонечки. А один из выводов, к которым приходит Нехлюдов на последних страницах романа, звучит так:
«Случилось то, что мысль, представлявшаяся ему сначала как странность, как парадокс, даже шутка, всё чаще и чаще находя себе подтверждение в жизни, вдруг предстала ему как самая простая, несомненная истина. Так выяснилась ему теперь мысль о том, что единственное и несомненное средство спасения от того ужасного зла, от которого страдают люди, состояло только в том, чтобы люди признавали себя виноватыми перед богом и потому неспособными ни наказывать, ни исправлять других людей».
Этой виной Леша Карамазов мучил себя всю свою жизнь. 
Не хотелось бы сейчас углубляться в тему «вины перед  Богом», так как это может получиться огромнейшая дискуссия, на которую у меня не хватит ни слов, ни терпения. Но, друзья, не делайте выводов о Боге Толстого, хорошо не зная его посткризисного творчества. У Толстого свое понимание Бога и веры! К примеру, согласно пониманию Льва Николаевича, Иисус – был не Богом, рожденным в человеческом теле, а человеком, познавшим Бога! И это только одна из оригинальных идей, которых у Толстого множество.
Вы можете мне сказать, что это не оригинально. Но не забывайте про разницу в историческом периоде (прошло полтора столетия). Скажу вам, по секрету, что множество сегодняшних модных русских идей (к примеру, о прогностическом символизме творчества Пушкина; о том, каким было православие до христианства; о силе любви; о том, что уважение к человеческой личности должно быть выше любых культурных, религиозных, национальных  и моральных норм; и множество других) позаимствованы у этих двух великих литераторов. 
В общем, прочитал я роман "Воскресение" с огромным удовольствием и поставил его к себе на полочку, испытывая искреннее уважение к автору. Это - одна из тех книг, которую непременно захочется со временем перечитать.

вторник, 22 октября 2013 г.

Последний роман

С начала 1880-х в отношениях между Толстым и его женой и сыновьями нарастает взаимное отчуждение. Толстой испытывал мучения и стыд из-за богатства, которым обладал. Разлад между учением, призывающим к отказу от богатства, и собственным поведением был для него нестерпимо тяжек. В 1880-х между Толстым и Софьей Андреевной возникает конфликт из-за имущества и доходов от изданий сочинений писателя. 21 мая 1883 он предоставил жене полную доверенность на ведение всех имущественных дел, спустя два года разделил имущество между женой, сыновьями и дочерьми. Он хотел раздать нуждающимся все свое имущество, но его остановила угроза жены объявить его сумасшедшим и учредить над ним опеку. Софья Андреевна отстаивала интересы и благополучие семьи и детей. Единственное, что ухитрился сделать Толстой, - это предоставить всем издателям право на свободное издание всех своих сочинений, вышедших после 1881 (этот год Толстой считал годом собственного нравственного перелома).
В творчестве позднего Толстого ярко проявились стремление к простоте стиля и прямая назидательность. Он создал многочисленные произведения, написанные в подражание народным легендам и сказкам, в которых выразил свое понимание учения Христа, представления о достойной и праведной жизни и об идеальном обществе. (В предыдущих двух статьях приведены рассказы из позднего творчества Льва Николаевича. Именно в таком стиле Толстым писались практически все художественные произведения после 1881 года. Коме художественных, были также написаны религиозно-философские работы, в которых он представил свою трактовку Евангелия).
Однако, по многочисленным просьбам друзей и жены, Толстой садится вновь за написание романа, который мог бы похвастаться изысканным литературным слогом, витиеватым сюжетом и, конечно же, объемом (которым отличались все предыдущие романы литератора). 
С 1889 по 1899 Толстой работал над своим последним романом "Воскресение". Каким же получился этот роман? Почему, например, Ленин отзывался о данном романе, как о работе, которая повлияла на зарождение революционных идей среди простого народа? Или почему мне данный роман напомнил творчество другого величайшего литератора?
Об этом мы поговорим в следующей статье.  

четверг, 17 октября 2013 г.

ЧЕМ ЛЮДИ ЖИВЫ

I.
Жил сапожник с женой и детьми у мужика на квартире. Ни дома своего, ни земли у него не было, и кормился он с семьею сапожной работой. Хлеб был дорогой, а работа дешевая, и что заработает, то и проест. Была у сапожника одна шуба с женой, да и та износилась в лохмотья; и второй год собирался сапожник купить овчин на новую шубу.
К осени собрались у сапожника деньжонки: три рубля бумажка лежала у бабы в сундуке, а еще пять рублей двадцать копеек было за мужиками в селе.
И собрался с утра сапожник в село за шубой. Надел нанковую бабью куртушку на вате на рубаху, сверху кафтан суконный, взял бумажку трехрублевую в карман, выломал палку и пошел после завтрака. Думал: "Получу пять рублей с мужиков, приложу своих три, - куплю овчин на шубу".
Пришел сапожник в село, зашел к одному мужику - дома нет, обещала баба на неделе прислать мужа с деньгами, а денег не дала; зашел к другому, - забожился мужик, что нет денег, только двадцать копеек отдал за починку сапог. Думал сапожник в долг взять овчины, - в долг не поверил овчинник.
- Денежки, - говорит, - принеси, тогда выбирай любые, а то знаем мы, как долги выбирать.
Так и не сделал сапожник никакого дела, только получил двадцать копеек за починку да взял у мужика старые валенки кожей обшить.
Потужил сапожник, выпил на все двадцать копеек водки и пошел домой без шубы. С утра сапожнику морозно показалось, а выпивши - тепло было и без шубы. Идет сапожник дорогой, одной рукой палочкой по мерзлым калмыжкам постукивает, а другой рукой сапогами валеными помахивает, сам с собой разговаривает.
- Я, - говорит, - и без шубы тёпел. Выпил шкалик; оно во всех жилках играет. И тулупа не надо. Иду, забывши горе. Вот какой я человек! Мне что? Я без шубы проживу. Мне ее век не надо. Одно - баба заскучает. Да и обидно - ты на него работай, а он тебя водит. Постой же ты теперь: не принесешь денежки, я с тебя шапку сниму, ей-богу, сниму. А то что же это? По двугривенному отдает! Ну что на двугривенный сделаешь? Выпить - одно. Говорит: нужда. Тебе нужда, а мне не нужда? У тебя и дом, и скотина, и все, а я весь тут; у тебя свой хлеб, а я на покупном, - откуда хочешь, а три рубля в неделю на один хлеб подай. Приду домой - а хлеб дошел; опять полтора рубля выложь. Так ты мне мое отдай.
Подходит так сапожник к часовне у повертка, глядит - за самой за часовней что-то белеется. Стало уж смеркаться. Приглядывается сапожник, а не может рассмотреть, что такое. "Камня, думает, здесь такого не было. Скотина? На скотину не похоже. С головы похоже на человека, да бело что-то. Да и человеку зачем тут быть?"
Подошел ближе - совсем видно стало. Что за чудо: точно, человек, живой ли, мер мертвый, голышом сидит, прислонен к часовне и не шевелится. Страшно стало сапожнику; думает себе: "Убили какие-нибудь человека, раздели, да и бросили тут. Подойди только, и не разделаешься потом".
И пошел сапожник мимо. Зашел за часовню - не видать стало человека. Прошел часовню, оглянулся, видит - человек отслонился от часовни, шевелится, как будто приглядывается. Еще больше заробел сапожник, думает себе: "Подойти или мимо пройти? Подойти - как бы худо не было: кто его знает, какой он? Не за добрые дела попал сюда. Подойдешь, а он вскочит да задушит, и не уйдешь от него. А не задушит, так поди вожжайся с ним. Что с ним, с голым, делать? Не с себя же снять, последнее отдать. Пронеси только бог!"
И прибавил сапожник шагу. Стал уж проходить часовню, да зазрила его совесть.
И остановился сапожник на дороге.
- Ты что же это, - говорит на себя, - Семен, делаешь? Человек в беде помирает, а ты заробел, мимо идешь. Али дюже разбогател? боишься, ограбят богатство твое? Ай, Сема, неладно!
Повернулся Семен и пошел к человеку.
II.
Подходит Семен к человеку, разглядывает его и видит: человек молодой, в силе, не видать на теле побоев, только видно - измерз человек и напуган; сидит, прислонясь, и не глядит на Семена, будто ослаб, глаз поднять не может. Подошел Семен вплоть, и вдруг как будто очнулся человек, повернул голову, открыл глаза и взглянул на Семена. И с этого взгляда полюбился человек Семену. Бросил он наземь валенки, распоясался, положил подпояску на валенки, скинул кафтан.
- Будет, - говорит, - толковать-то! Одевай, что ли! Ну-ка!
Взял Семен человека под локоть, стал поднимать. Поднялся человек. И видит Семен - тело тонкое, чистое, руки, ноги не ломаные и лицо умильное. Накинул ему Семен кафтан на плечи, - не попадет в рукава. Заправил ему Семен руки, натянул, запахнул кафтан и подтянул подпояскою.
Снял было Семен картуз рваный, хотел на голого надеть, да холодно голове стало, думает: "У меня лысина во всю голову, а у него виски курчавые, длинные". Надел опять. "Лучше сапоги ему обую".
Посадил его и сапоги валеные обул ему.
Одел его сапожник и говорит:
- Так-то, брат. Ну-ка, разминайся да согревайся. А эти дела все без нас разберут. Идти можешь?
Стоит человек, умильно глядит на Семена, а выговорить ничего не может.
- Что же не говоришь? Не зимовать же тут. Надо к жилью. Ну-ка, на вот дубинку мою, обопрись, коли ослаб. Раскачивайся-ка!
И пошел человек. И пошел легко, не отстает.
Идут они дорогой, и говорит Семен:
- Чей, значит, будешь?
- Я не здешний.
- Здешних-то я знаю. Попал-то, значит, как сюда, под часовню?
- Нельзя мне сказать.
- Должно, люди обидели?
- Никто меня не обидел. Меня бог наказал.
- Известно, все бог, да все же куда-нибудь прибиваться надо. Куда надо-то тебе?
- Мне все одно.
Подивился Семен. Не похож на озорника и на речах мягок, а не сказывает про себя. И думает Семен: "Мало ли какие дела бывают", - и говорит человеку:
- Что ж, так пойдем ко мне в дом, хоть отойдешь мало-мальски.
Идет Семен, не отстает от него странник, рядом идет. Поднялся ветер, прохватывает Семена под рубаху, и стал с него сходить хмель, и прозябать стал. Идет он, носом посапывает, запахивает на себе куртушку бабью и думает: "Вот-те и шуба, пошел за шубой, а без кафтана приду да еще голого с собой приведу. Не похвалит Матрена!" И как подумает об Матрене, скучно станет Семену. А как поглядит на странника, вспомнит, как он взглянул на него за часовней, так взыграет в нем сердце.
III.
Убралась Семена жена рано. Дров нарубила, воды принесла, ребят накормила, сама закусила и задумалась; задумалась, когда хлебы ставить: нынче или завтра? Краюшка большая осталась.
"Если, думает, Семен там пообедает да много за ужином не съест, на завтра хватит хлеба".
Повертела, повертела Матрена краюху, думает: "Не стану нынче хлебов ставить. Муки и то всего на одни хлебы осталось. Еще до пятницы протянем".
Убрала Матрена хлеб и села у стола заплату на мужнину рубаху нашить. Шьет и думает Матрена про мужа, как он будет овчины на шубу покупать.
"Не обманул бы его овчинник. А то прост уж очень мой-то. Сам никого не обманет, а его малое дитя проведет. Восемь рублей деньги не малые. Можно хорошую шубу собрать. Хоть не дубленая, а все шуба. Прошлую зиму как бились без шубы! Ни на речку выйти, ни куда. А то вот пошел со двора, все на себя надел, мне и одеть нечего. Не рано пошел. Пора бы ему. Уж не загулял ли соколик-то мой?"
Только подумала Матрена, заскрипели ступеньки на крыльце, кто-то вошел. Воткнула Матрена иголку, вышла в сени. Видит - вошли двое: Семен и с ним мужик какой-то без шапки и в валенках.
Сразу почуяла Матрена дух винный от мужа. "Ну, думает, так и есть загулял". Да как увидела, что он без кафтана, в куртушке в одной и не несет ничего, а молчит, ужимается, оборвалось у Матрены сердце. "Пропил, думает, деньги, загулял с каким-нибудь непутевым, да и его еще с собой привел".
Пропустила их Матрена в избу, сама вошла, видит - человек чужой, молодой, худощавый, кафтан на нем ихний. Рубахи не видать под кафтаном, шапки нет. Как вошел, так стал, не шевелится и глаз не поднимает. И думает Матрена: недобрый человек - боится.
Насупилась Матрена, отошла к печи, глядит, что от них будет.
Снял Семен шапку, сел на лавку, как добрый.
- Что ж, - говорит, - Матрена, собери ужинать, что ли!
Пробурчала что-то себе под нос Матрена. Как стала у печи, не шевельнется: то на одного, то на другого посмотрит и только головой покачивает. Видит Семен, что баба не в себе, да делать нечего: как будто не примечает, берет за руку странника.
- Садись, - говорит, - брат, ужинать станем.
Сел странник на лавку.
- Что же, али не варила?
Взяло зло Матрену.
- Варила, да не про тебя. Ты и ум, я вижу, пропил. Пошел за шубой, а без кафтана пришел, да еще какого-то бродягу голого с собой привел. Нет у меня про вас, пьяниц, ужина.
- Будет, Матрена, что без толку-то языком стрекотать! Ты спроси прежде, какой человек...
- Ты сказывай, куда деньги девал?
Полез Семен в кафтан, вынул бумажку, развернул.
- Деньги - вот они, а Трифонов не отдал, завтра посудился.
Еще пуще взяло зло Матрену: шубы не купил, а последний кафтан на какого-то голого надел да к себе привел.
Схватила со стола бумажку, понесла прятать, сама говорит:
- Нет у меня ужина. Всех пьяниц голых не накормишь.
- Эх, Матрена, подержи язык-то. Прежде послушай, что говорят...
- Наслушаешься ума от пьяного дурака. Недаром не хотела за тебя, пьяницу, замуж идти. Матушка мне холсты отдала - ты пропил; пошел шубу купить - пропил.
Хочет Семен растолковать жене, что пропил он только двадцать копеек, хочет сказать, где он человека нашел, - не дает ему Матрена слова вставить: откуда что берется, по два слова вдруг говорит. Что десять лет тому назад было, и то все помянула.
Говорила, говорила Матрена, подскочила к Семену, схватила его за рукав.
- Давай поддевку-то мою. А то одна осталась, и ту с меня снял да на себя напер. Давай сюда, конопатый пес, пострел тебя расшиби!
Стал снимать с себя Семен куцавейку, рукав вывернул, дернула баба затрещала в швах куцавейка. Схватила Матрена поддевку, на голову накинула и взялась за дверь. Хотела уйти, да остановилась: и сердце в ней расходилось - хочется ей зло сорвать и узнать хочется, какой-такой человек.
IV.
Остановилась Матрена и говорит:
- Кабы добрый человек, так голый бы не был, а то на нем и рубахи-то нет. Кабы за добрыми делами пошел, ты бы сказал, откуда привел щеголя такого.
- Да я сказываю тебе: иду, у часовни сидит этот раздемши, застыл совсем. Не лето ведь, нагишом-то. Нанес меня на него бог, а то бы пропасть. Ну, как быть? Мало ли какие дела бывают! Взял, одел и привел сюда. Утиши ты свое сердце. Грех, Матрена. Помирать будем.
Хотела Матрена изругаться, да поглядела на странника и замолчала. Сидит странник - не шевельнется, как сел на краю лавки. Руки сложены на коленях, голова на грудь опущена, глаз не раскрывает и все морщится, как будто душит его что. Замолчала Матрена. Семен и говорит:
- Матрена, али в тебе бога нет?!
Услыхала это слово Матрена, взглянула еще на странника, и вдруг сошло в ней сердце. Отошла она от двери, подошла к печному углу, достала ужинать. Поставила чашку на стол, налила квасу, выложила краюшку последнюю. Подала нож и ложки.
- Хлебайте, что ль, - говорит.
Подвинул Семен странника.
- Пролезай, - говорит, - молодец.
Нарезал Семен хлеба, накрошил, и стали ужинать. А Матрена села об угол стола, подперлась рукой и глядит на странника.
И жалко стало Матрене странника, и полюбила она его. И вдруг повеселел странник, перестал морщиться, поднял глаза на Матрену и улыбнулся.
Поужинали; убрала баба и стала спрашивать странника:
- Да ты чей будешь?
- Не здешний я.
- Да как же ты на дорогу-то попал?
- Нельзя мне сказать.
- Кто ж тебя обобрал?
- Меня бог наказал.
- Так голый и лежал?
- Так и лежал нагой, замерзал. Увидал меня Семен, пожалел, снял с себя кафтан, на меня надел и велел сюда прийти. А здесь ты меня накормила, напоила, пожалела. Спасет вас господь!
Встала Матрена, взяла с окна рубаху старую Семенову, ту самую, что платила, подала страннику; нашла еще портки, подала.
- На вот, я вижу, у тебя и рубахи-то нет. Оденься да ложись где полюбится - на хоры али на печь.
Снял странник кафтан, одел рубаху и портки и лег на хоры. Потушила Матрена свет, взяла кафтан и полезла к мужу.
Прикрылась Матрена концом кафтана, лежит и не спит, все странник ей с мыслей не идет.
Как вспомнит, что он последнюю краюшку доел и на завтра нет хлеба, как вспомнит, что рубаху и портки отдала, так скучно ей станет; а вспомнит, как он улыбнулся, и взыграет в ней сердце.
Долго не спала Матрена и слышит - Семен тоже не спит, кафтан на себя тащит.
- Семен!
- А!
- Хлеб-то последний поели, а я не ставила. На завтра, не знаю, как быть. Нечто у кумы Маланьи попрошу.
- Живы будем, сыты будем.
Полежала баба, помолчала.
- А человек, видно, хороший, только что ж он не сказывает про себя.
- Должно, нельзя.
- Сём!
- А!
- Мы-то даем, да что ж нам никто не дает?
Не знал Семен, что сказать. Говорит: "Будет толковать-то". Повернулся и заснул.
V.
Наутро проснулся Семен. Дети спят, жена пошла к соседям хлеба занимать. Один вчерашний странник в старых портках и рубахе на лавке сидит, вверх смотрит. И лицо у него против вчерашнего светлее.
И говорит Семен:
- Чего ж, милая голова: брюхо хлеба просит, а голое тело одежи. Кормиться надо. Что работать умеешь?
- Я ничего не умею.
Подивился Семен и говорит:
- Была бы охота. Всему люди учатся.
- Люди работают, и я работать буду.
- Тебя как звать?
- Михаил.
- Ну, Михайла, сказывать про себя не хочешь - твое дело, а кормиться надо. Работать будешь, что прикажу, - кормить буду.
- Спаси тебя господь, а я учиться буду. Покажи, что делать.
Взял Семен пряжу, надел на пальцы и стал делать конец.
- Дело не хитрое, гляди...
Посмотрел Михайла, надел также на пальцы, тотчас перенял, сделал конец.
Показал ему Семен, как наваривать. Также сразу понял Михайла. Показал хозяин и как всучить щетинку и как тачать, и тоже сразу понял Михайла.
Какую ни покажет ему работу Семен, все сразу поймет, и с третьего дня стал работать, как будто век шил. Работает без разгиба, ест мало; перемежится работа - молчит и все вверх глядит. На улицу не ходит, не говорит лишнего, не шутит, не смеется.
Только и видели раз, как он улыбнулся в первый вечер, когда ему баба ужинать собрала.
VI.
День ко дню, неделя к неделе, вскружился и год. Живет Михайла по-прежнему у Семена, работает. И прошла про Семенова работника слава, что никто так чисто и крепко сапог не сошьет, как Семенов работник Михайла, и стали из округи к Семену за сапогами ездить, и стал у Семена достаток прибавляться.
Сидят раз по зиме Семен с Михайлой, работают, подъезжает к избе тройкой с колокольцами возок. Поглядели в окно: остановился возок против избы, соскочил молодец с облучка, отворил дверцу. Вылезает из возка в шубе барин. Вышел из возка, пошел к Семенову дому, вошел на крыльцо. Выскочила Матрена, распахнула дверь настежь. Нагнулся барин, вошел в избу, выпрямился, чуть головой до потолка не достал, весь угол захватил.
Встал Семен, поклонился и дивуется на барина. И не видывал он людей таких. Сам Семен поджарый и Михайла худощавый, а Матрена и вовсе как щепка сухая, а этот - как с другого света человек: морда красная, налитая, шея как у быка, весь как из чугуна вылит.
Отдулся барин, снял шубу, сел на лавку и говорит:
- Кто хозяин сапожник?
Вышел Семен, говорит:
- Я, ваше степенство.
Крикнул барин на своего малого:
- Эй, Федька, подай сюда товар.
Вбежал малый, внес узелок. Взял барин узел, положил на стол.
- Развяжи, - говорит.
Развязал малый. Ткнул барин пальцем товар сапожный и говорит Семену:
- Ну, слушай же ты, сапожник. Видишь товар?
- Вижу, - говорит, - ваше благородие.
- Да ты понимаешь ли, какой это товар?.
Пощупал Семен товар, говорит:
- Товар хороший.
- То-то хороший! Ты, дурак, еще не видал товару такого. Товар немецкий, двадцать рублей плачен.
Заробел Семен, говорит:
- Где же нам видать.
- Ну, то-то. Можешь ты из этого товара на мою ногу сапоги сшить?
- Можно, ваше степенство.
Закричал на него барин:
- То-то "можно". Ты понимай, ты на кого шьешь, из какого товару. Такие сапоги мне сшей, чтобы год носились, не кривились, не поролись. Можешь берись, режь товар, а не можешь - и не берись и не режь товару. Я тебе наперед говорю: распорются, скривятся сапоги раньше году, я тебя в острог засажу; не скривятся, не распорются до году, я за работу десять рублей отдам.
Заробел Семен и не знает, что сказать. Оглянулся на Михайлу. Толканул его локтем и шепчет:
- Брать, что ли?
Кивнул головой Михаила: "Бери, мол, работу".
Послушался Семен Михаилу, взялся такие сапоги сшить, чтобы год не кривились, не поролись.
Крикнул барин малого, велел снять сапог с левой ноги, вытянул ногу.
- Снимай мерку!
Сшил Семен бумажку в десять вершков, загладил, стал на коленки, руку об фартук обтер хорошенько, чтобы барский чулок не попачкать, и стал мерить. Обмерил Семен подошву, обмерил в подъеме; стал икру мерить, не сошлась бумажка. Ножища в икре как бревно толстая.
- Смотри, в голенище не обузь.
Стал Семен еще бумажку нашивать. Сидит барин, пошевеливает перстами в чулке, народ в избе оглядывает. Увидал Михайлу.
- Это кто ж, - говорит, - у тебя?
- А это самый мой мастер, он и шить будет.
- Смотри же, - говорит барин на Михайлу, - помни, так сшей, чтобы год проносились.
Оглянулся и Семен на Михайлу; видит - Михайла на барина и не глядит, а уставился в угол за барином, точно вглядывается в кого. Глядел, глядел Михайла и вдруг улыбнулся и просветлел весь.
- Ты что, дурак, зубы скалишь? Ты лучше смотри, чтобы к сроку готовы были.
И говорит Михайла:
- Как раз поспеют, когда надо.
- То-то.
Надел барин сапог, шубу, запахнулся и пошел к двери. Да забыл нагнуться, стукнулся в притолоку головой. Разругался барин, потер себе голову, сел в возок и уехал.
Отъехал барин, Семен и говорит:
- Ну уж кремняст. Этого долбней не убьешь. Косяк головой высадил, а ему горя мало.
А Матрена говорит:
- С житья такого как им гладким не быть. Этакого заклепа и смерть не возьмет.
VII.
И говорит Семен Михайле:
- Взять-то взяли работу, да как бы нам беды не нажить. Товар дорогой, а барин сердитый. Как бы не ошибиться. Ну-ка ты, у тебя и глаза повострее, да и в руках-то больше моего сноровки стало, на-ка мерку. Крои товар, а я головки дошивать буду.
Не ослушался Михайла, взял товар барский, разостлал на столе, сложил вдвое, взял нож и начал кроить.
Подошла Матрена, глядит, как Михайла кроит, и дивится, что такое Михайла делает. Привыкла уж и Матрена к сапожному делу, глядит и видит, что Михайла не по-сапожному товар кроит, а на круглые вырезает.
Хотела сказать Матрена, да думает себе: "Должно, не поняла я, как сапоги барину шить; должно, Михайла лучше знает, не стану мешаться".
Скроил Михаила пару, взял конец и стал сшивать не по-сапожному, в два конца, а одним концом, как босовики шьют.
Подивилась и на это Матрена, да тоже мешаться не стала. А Михайла все шьет. Стали полудновать, поднялся Семен, смотрит - у Михайлы из барского товару босовики сшиты.
Ахнул Семен. "Как это, думает, Михайла год целый жил, не ошибался ни в чем, а теперь беду такую наделал? Барин сапоги вытяжные на ранту заказывал, а он босовики сшил без подошвы, товар испортил. Как я теперь разделаюсь с барином? Товару такого не найдешь".
И говорит он Михайле:
- Ты что же это, - говорит, - милая голова, наделал? Зарезал ты меня! Ведь барин сапоги заказывал, а ты что сшил?
Только начал он выговаривать Михайле - грох в кольцо у двери, стучится кто-то. Глянули в окно: верхом кто-то приехал, лошадь привязывает. Отперли: входит тот самый малый от барина.
- Здорово!
- Здорово. Чего надо?
- Да вот барыня прислала об сапогах.
- Что об сапогах?
- Да что об сапогах! сапог не нужно барину. Приказал долго жить барин,
- Что ты!
- От вас до дома не доехал, в возке и помер. Подъехала повозка к дому, вышли высаживать, а он как куль завалился, уж и закоченел, мертвый лежит, насилу из возка выпростали. Барыня и прислала, говорит: "Скажи ты сапожнику, что был, мол, у вас барин, сапоги заказывал и товар оставил, так скажи: сапог не нужно, а чтобы босовики на мертвого поскорее из товару сшил. Да дождись, пока сошьют, и с собой босовики привези". Вот и приехал.
Взял Михайла со стола обрезки товара, свернул трубкой, взял и босовики готовые, щелкнул друг об друга, обтер фартуком и подал малому. Взял малый босовики.
- Прощайте, хозяева! Час добрый!
VIII.
Прошел и еще год, и два, и живет Михайла уже шестой год у Семена. Живет по-прежнему. Никуда не ходит, лишнего не говорит и во все время только два раза улыбнулся: один раз, когда баба ему ужинать собрала, другой раз на барина. Не нарадуется Семен на своего работника. И не спрашивает его больше, откуда он; только одного боится, чтоб не ушел от него Михайла.
Сидят раз дома. Хозяйка в печь чугуны ставит, а ребята по лавкам бегают, в окна глядят. Семен тачает у одного окна, а Михайла у другого каблук набивает.
Подбежал мальчик по лавке к Михайле, оперся ему на плечо и глядит в окно.
- Дядя Михайла, глянь-ка, купчиха с девочками, никак, к нам идет. А девочка одна хромая.
Только сказал это мальчик, Михайла бросил работу, повернулся к окну, глядит на улицу.
И удивился Семен. То никогда не глядит на улицу Михайла, а теперь припал к окну, глядит на что-то. Поглядел и Семен в окно; видит - вправду идет женщина к его двору, одета чисто, ведет за ручки двух девочек в шубках, в платочках в ковровых. Девочки одна в одну, разузнать нельзя. Только у одной левая ножка попорчена - идет, припадает.
Взошла женщина на крыльцо, в сени, ощупала дверь, потянула за скобу отворила. Пропустила вперед себя двух девочек и вошла в избу.
- Здорово, хозяева!
- Просим милости. Что надо?
Села женщина к столу. Прижались ей девочки в колени, людей чудятся.
- Да вот девочкам на весну кожаные башмачки сшить.
- Что же, можно. Не шивали мы маленьких таких, да все можно. Можно рантовые, можно выворотные на холсте. Вот Михайла у меня мастер.
Оглянулся Семен на Михайлу и видит: Михайла работу бросил, сидит, глаз не сводит с девочек.
И подивился Семен на Михайлу. Правда, хороши, думает, девочки: черноглазенькие, пухленькие, румяненькие, и шубки и платочки на них хорошие, а все не поймет Семен, что он так приглядывается на них, точно знакомые они ему.
Подивился Семен и стал с женщиной толковать - рядиться. Порядился, сложил мерку. Подняла себе женщина на колени хроменькую и говорит:
- Вот с этой две мерки сними; на кривенькую ножку один башмачок сшей, а на пряменькую три. У них ножки одинакие, одна в одну. Двойни они.
Снял Семен мерку и говорит на хроменькую:
- С чего же это с ней сталось? Девочка такая хорошая. Сроду, что ли?
- Нет, мать задавила.
Вступилась Матрена, хочется ей узнать, чья такая женщина и чьи дети, и говорит:
- А ты разве им не мать будешь?
- Я не мать им и не родня, хозяюшка, чужие вовсе - приемыши.
- Не свои дети, а как жалеешь их!
- Как мне их не жалеть, я их обеих своею грудью выкормила. Свое было детище, да бог прибрал, его так не жалела, как их жалею.
- Да чьи же они?
IX.
Разговорилась женщина и стала рассказывать. - Годов шесть, - говорит, тому дело было, в одну неделю обмерли сиротки эти: отца во вторник похоронили, а мать в пятницу померла. Остались обморушки эти от отца трех деньков, а мать и дня не прожила. Я в эту пору с мужем в крестьянстве жила. Соседи были, двор об двор жили. Отец их мужик одинокий был, в роще работал. Да уронили дерево как-то на него, его поперек прихватило, все нутро выдавило. Только довезли, он и отдал богу душу, а баба его в ту же неделю и роди двойню, вот этих девочек. Бедность, одиночество, одна баба была, - ни старухи, ни девчонки. Одна родила, одна и померла.
Пошла я наутро проведать соседку, прихожу в избу, а она, сердечная, уж и застыла. Да как помирала, завалилась на девочку. Вот эту задавила - ножку вывернула. Собрался народ - обмыли, спрятали, гроб сделали, похоронили. Всё добрые люди. Остались девчонки одни. Куда их деть? А я из баб одна с ребенком была. Первенького мальчика восьмую неделю кормила. Взяла я их до времени к себе. Собрались мужики, думали, думали, куда их деть, и говорят мне: "Ты, Марья, подержи покамест девчонок у себя, а мы, дай срок, их обдумаем". А я разок покормила грудью пряменькую, а эту раздавленную и кормить не стала: не чаяла ей живой быть. Да думаю себе, за что ангельская душка млеет? Жалко стало и ту. Стала кормить, да так-то одного своего да этих двух - троих грудью и выкормила! Молода была, сила была, да и пища хорошая. И молока столько бог дал в грудях было, что зальются, бывало. Двоих кормлю, бывало, а третья ждет. Отвалится одна, третью возьму. Да так-то бог привел, что этих выкормила, а своего по второму годочку схоронила. И больше бог и детей не дал. А достаток прибавляться стал. Вот теперь живем здесь на мельнице у купца. Жалованье большое, жизнь хорошая. А детей нет. И как бы мне жить одной, кабы не девчонки эти! Как же мне их не любить! Только у меня и воску в свечке, что они!
Прижала к себе женщина одною рукой девочку хроменькую, а другою рукой стала со щек слезы стирать.
И вздохнула Матрена и говорит:
- Видно, пословица не мимо молвится: без отца, матери проживут, а без бога не проживут.
Поговорили они так промеж себя, поднялась женщина идти; проводили ее хозяева, оглянулись на Михайлу. А он сидит, сложивши руки на коленках, глядит вверх, улыбается.
Х.
Подошел к нему Семен: что, говорит, ты, Михайла! Встал Михайла с лавки, положил работу, снял фартук, поклонился хозяину с хозяйкой и говорит:
- Простите, хозяева. Меня бог простил. Простите и вы.
И видят хозяева, что от Михайлы свет идет. И встал Семен, поклонился Михайле и сказал ему:
- Вижу я, Михайла, что ты не простой человек, и не могу я тебя держать, и не могу я тебя спрашивать. Скажи мне только одно: отчего, когда я нашел тебя и привел в дом, ты был пасмурен, и когда баба подала тебе ужинать, ты улыбнулся на нее и с тех пор стал светлее? Потом, когда барин заказывал сапоги, ты улыбнулся в другой раз и с тех пор стал еще светлее? И теперь, когда женщина приводила девочек, ты улыбнулся в третий раз и весь просветлел. Скажи мне, Михайла, отчего такой свет от тебя и отчего ты улыбнулся три раза?
И сказал Михайла:
- Оттого свет от меня, что я был наказан, а теперь бог простил меня. А улыбнулся я три раза оттого, что мне надо было узнать три слова божии. И я узнал слова божьи; одно слово я узнал, когда твоя жена пожалела меня, и оттого я в первый раз улыбнулся. Другое слово я узнал, когда богач заказывал сапоги, и я в другой раз улыбнулся; и теперь, когда я увидал девочек, я узнал последнее, третье слово, и я улыбнулся в третий раз.
И сказал Семен:
- Скажи мне, Михайла, за что бог наказал тебя и какие те слова бога, чтобы мне знать.
И сказал Михайла:
- Наказал меня бог за то, что я ослушался его. Я был ангел на небе и ослушался бога. Был я ангел на небе, и послал меня господь вынуть из женщины душу. Слетел я на землю, вижу: лежит одна жена - больна, родила двойню, двух девочек. Копошатся девочки подле матери, и не может их мать к грудям взять. Увидала меня жена, поняла, что бог меня по душу послал, заплакала и говорит: "Ангел божий! мужа моего только схоронили, деревом в лесу убило. Нет у меня ни сестры, ни тетки, ни бабки, некому моих сирот взрастить. Не бери ты мою душеньку, дай мне самой детей вспоить, вскормить, на ноги поставить! Нельзя детям без отца, без матери прожить!" И послушал я матери, приложил одну девочку к груди, подал другую матери в руки и поднялся к господу на небо. Прилетел к господу и говорю: "Не мог я из родильницы души вынуть. Отца деревом убило, мать родила двойню и молит не брать из нее души, говорит: "Дай мне детей вспоить, вскормить, на ноги поставить. Нельзя детям без отца, без матери прожить". Не вынул я из родильницы душу". И сказал господь: "Поди вынь из родильницы душу и узнаешь три слова: узнаешь, что есть в людях, и чего не дано людям, и чем люди живы. Когда узнаешь, вернешься на небо". Полетел я назад на землю и вынул из родильницы душу.
Отпали младенцы от грудей. Завалилось на кровати мертвое тело, придавило одну девочку, вывернуло ей ножку. Поднялся я над селом, хотел отнести душу богу, подхватил меня ветер, повисли у меня крылья, отвалились, и пошла душа одна к богу, а я упал у дороги на землю.
XI.
И поняли Семен с Матреной, кого они одели и накормили и кто жил с ними, и заплакали они от страха и радости.
И сказал ангел:
- Остался я один в поле и нагой. Не знал я прежде нужды людской, не знал ни холода, ни голода, и стал человеком. Проголодался, измерз и не знал, что делать. Увидал я - в поле часовня для бога сделана, подошел к божьей часовне, хотел в ней укрыться. Часовня заперта была замком, и войти нельзя было. И сел я за часовней, чтобы укрыться от ветра. Пришел вечер, проголодался я и застыл и изболел весь. Вдруг слышу: идет человек по дороге, несет сапоги, сам с собой говорит. И увидал я впервой смертное лицо человеческое после того, как стал человеком, и страшно мне стало это лицо, отвернулся я от него. И слышу я, что говорит сам с собой этот человек о том, как ему свое тело от стужи в зиму прикрыть, как жену и детей прокормить. И подумал: "Я пропадаю от холода и голода, а вот идет человек, только о том и думает, как себя с женой шубой прикрыть и хлебом прокормить. Нельзя ему помочь мне". Увидал меня человек, нахмурился, стал еще страшнее и прошел мимо. И отчаялся я. Вдруг слышу, идет назад человек. Взглянул я и не узнал прежнего человека: то в лице его была смерть, а теперь вдруг стал живой, и в лице его я узнал бога. Подошел он ко мне, одел меня, взял с собой и повел к себе в дом. Пришел я в его дом, вышла нам навстречу женщина и стала говорить. Женщина была еще страшнее человека мертвый дух шел у нее изо рта, и я не мог продохнуть от смрада смерти. Она хотела выгнать меня на холод, и я знал, что умрет она, если выгонит меня. И вдруг муж ее напомнил ей о боге, и женщина вдруг переменилась. И когда она подала нам ужинать, а сама глядела на меня, я взглянул на нее - в ней уже не было смерти, она была живая, и я и в ней узнал бога.
И вспомнил я первое слово бога: "Узнаешь, что есть в людях". И я узнал, что есть в людях любовь. И обрадовался я тому, что бог уже начал открывать мне то, что обещал, и улыбнулся в первый раз. Но всего не мог я узнать еще. Не мог я понять, чего не дано людям и чем люди живы.
Стал я жить у вас и прожил год. И приехал человек заказывать сапоги такие, чтобы год носились, не поролись, не кривились. Я взглянул на него и вдруг за плечами его увидал товарища своего, смертного ангела. Никто, кроме меня, не видал этого ангела, но я знал его и знал, что не зайдет еще солнце, как возьмется душа богача. И подумал я: "Припасает себе человек на год, а не знает, что не будет жив до вечера". И вспомнил я другое слово бога: "Узнаешь, чего не дано людям".
Что есть в людях, я уже знал. Теперь я узнал, чего не дано людям. Не дано людям знать, чего им для своего тела нужно. И улыбнулся я в другой раз. Обрадовался я тому, что увидал товарища ангела, и тому, что бог мне другое слово открыл.
Но всего не мог я понять. Не мог еще я понять, чем люди живы. И все жил я и ждал, когда бог откроет мне последнее слово. И на шестом году пришли девочки-двойни с женщиной, и узнал я девочек, и узнал, как остались живы девочки эти. Узнал и подумал: "Просила мать за детей, и поверил я матери, - думал, что без отца, матери нельзя прожить детям, а чужая женщина вскормила, взрастила их". И когда умилилась женщина на чужих детей и заплакала, я в ней увидал живого бога и понял, чем люди живы. И узнал, что бог открыл мне последнее слово и простил меня, и улыбнулся я в третий раз.
XII.
И обнажилось тело ангела, и оделся он весь светом, так что глазу нельзя смотреть на него; и заговорил он громче, как будто не из него, а с неба шел его голос. И сказал ангел:
- Узнал я, что жив всякий человек не заботой о себе, а любовью.
Не дано было знать матери, чего ее детям для жизни нужно. Не дано было знать богачу, чего ему самому нужно. И не дано знать ни одному человеку сапоги на живого или босовики ему же на мертвого к вечеру нужны.
Остался я жив, когда был человеком, не тем, что я сам себя обдумал, а тем, что была любовь в прохожем человеке и в жене его и они пожалели и полюбили меня. Остались живы сироты не тем, что обдумали их, а тем, что была любовь в сердце чужой женщины и она пожалела, полюбила их. И живы все люди не тем, что они сами себя обдумывают, а тем, что есть любовь в людях.
Знал я прежде, что бог дал жизнь людям и хочет, чтобы они жили; теперь понял я еще и другое.
Я понял, что бог не хотел, чтобы люди врозь жили, и затем не открыл им того, что каждому для себя нужно, а хотел, чтоб они жили заодно, и затем открыл им то, что им всем для себя и для всех нужно.
Понял я теперь, что кажется только людям, что они заботой о себе живы, а что живы они одною любовью. Кто в любви, тот в боге и бог в нем, потому что бог есть любовь.
И запел ангел хвалу богу, и от голоса его затряслась изба. И раздвинулся потолок, и встал огненный столб от земли до неба. И попадали Семен с женой и с детьми на землю. И распустились у ангела за спиной крылья, и поднялся он на небо.
И когда очнулся Семен, изба стояла по-прежнему, и в избе уже никого, кроме семейных, не было.
Л.Н. Толстой, 1881 г.

суббота, 12 октября 2013 г.

ТРИ ВОПРОСА

Подумал раз царь, что если бы он всегда знал время, когда начинать всякое дело; знал бы еще, с какими людьми надо и с какими не надо заниматься, а, главное, всегда знал бы, какое из всех дел самое важное, то ни в чем бы ему не было неудачи. И подумав так, царь объявил по своему царству, что он даст великую награду тому, кто научит его, как знать настоящее время для каждого дела, как знать, какие люди самые нужные, и как не ошибаться в том, какое дело изо всех самое важное. Стали приходить к царю ученые люди и отвечали различно на его вопросы. На первый вопрос одни отвечали, что для того, чтобы знать настоящее время для каждого дела, надо составить вперед расписание дня, месяца, года и строго держаться того, что назначено. Только тогда, говорили они, всякое дело будет делаться в свое время. Другие говорили, что нельзя вперед решить, какое дело делать в какое время, а надо не отвлекаться пустыми забавами, а всегда быть внимательным к тому, что случается, и тогда делать то, что требуется. Третьи говорили, что как ни будь внимателен к тому, что случается, одному человеку нельзя всегда верно решить, в какое время что нужно делать, а надо иметь совет мудрых людей и по этому совету решать: что в какое время делать. Четвертые говорили, что бывают такие дела, что некогда спрашивать советчиков, а надо сейчас решать: время или не время начинать делать. Для того же, чтобы знать это, надо вперед знать, что случится. А это могут знать только волхвы. И потому для того, чтобы знать настоящее время для каждого дела, надо спрашивать об этом волхвов. На второй вопрос отвечали так же различно. Одни говорили, что самые нужные царю люди это его помощники правители, другие говорили, что самые нужны царю люди это жрецы, третьи говорили, что самые нужные люди царю это врачи, четвертые, что нужнее всех людей для царя войны. Так же различно отвечали и на третий вопрос: какое дело самое важное? Одни говорили, что самое важное на свете дело это науки, другие говорили, что самое важное дело это военное искусство, третьи говорили, что важнее всего богопочитание. Все ответы были различны, поэтому царь не согласился ни с одним из них и никому не дал награды. Для того же, чтобы узнать вернее ответы на свои вопросы, он решил спросить об этом у отшельника, про мудрость которого шла великая слава. Отшельник жил в лесу, никуда не выходил и принимал только простых людей. И потому царь оделся в простую одежду и, не доезжая с своими оруженосцами до жилья отшельника, слез с коня и один пошел к нему. Когда царь подошел к нему, отшельник перед своей избушкой копал гряды. Увидав царя, он поздоровался с ним и тотчас же опять принялся копать. Отшельник был худ и слаб и, втыкая лопату в землю и выворачивая небольшие комья земли, тяжело дышал. Царь подошел к нему и сказал: - Я пришел к тебе, мудрый отшельник, просить тебя дать мне ответы на три вопроса: какое время надо помнить и не пропускать, чтобы потом не раскаиваться? какие люди самые нужные, с какими, стало быть, людьми надо больше и с какими меньше заниматься? и какие дела самые важные и какое поэтому дело из всех надо делать прежде других? Отшельник выслушал царя, но ничего не ответил, а плюнул в руку и опять стал ковырять землю. - Ты уморился, - сказал царь, - дай мне лопату, я поработаю за тебя. - Спасибо, - сказал отшельник и, отдав лопату, сел на землю. Вскопав две гряды, царь остановился и повторил свой вопрос. Отшельник ничего не ответил, а встал и протянул руку к лопате: - Теперь ты отдохни; давай я, - сказал он. Но царь не дал лопаты и продолжал копать. Прошел час, другой; солнце стало заходить за деревья, и царь воткнул лопату в землю и сказал: - Я пришел к тебе, мудрый человек, за ответами на мои вопросы. Если ты не можешь ответить, то так и скажи мне, я уйду домой. - А вот кто-то бежит сюда, - сказал отшельник. - Посмотрим, кто это? Царь оглянулся и увидал, что из леса, точно, бежал бородатый человек. Человек этот держался за живот руками; из-под рук его текла кровь. Подбежав к царю, бородатый человек упал на землю и, закатив глаза, не двигался, а только слабо стонал. Царь вместе с отшельником раскрыл одежду человека. В животе его была большая рана. Царь, как умел, обмыл ее и своим платком и полотенцем отшельника перевязал. Но кровь не унималась, и царь несколько раз снимал промокшую теплой кровью повязку и вновь обмывал и перевязывал рану. Когда кровь унялась, раненный очнулся и попросил напиться. Царь принес свежей воды и напоил раненого. Солнце между тем совсем зашло, и стало свежо. Царь с помощью отшельника перенес раненого человека в келью и положил на кровать. Лежа на кровати, раненый закрыл глаза и затих. Царь же так устал от ходьбы и работы, что, прикорнув на пороге, тоже заснул и таким крепким сном, что проспал так всю летнюю короткую ночь, и когда утром проснулся, долго не мог понять, где он и кто тот странный бородатый человек, который лежит на постели и пристально смотрит на него блестящими глазами. - Прости меня, - сказал бородатый человек слабым голосом, когда увидал, что царь проснулся и смотрит на него. - Я не знаю тебя и мне не в чем прощать тебя, - сказал царь. - Ты не знаешь меня, но я знаю тебя. Я - тот враг твой, который поклялся отомстить тебе за то, что ты казнил моего брата и отнял у меня мое имущество. Я знал, что ты пошел один к отшельнику, и решил убить тебя, когда ты будешь возвращаться. Но прошел целый день, и тебя все не было. Тогда я вышел из засады, чтобы узнать, где ты, и наткнулся на твоих оруженосцев. Они узнали меня, бросились на меня и ранили. Я убежал от них. Но, истекая кровью, я помер бы, если бы ты не перевязал мою рану. Я хотел убить тебя, а ты спас мне жизнь. Теперь, если я останусь жив и ты захочешь этого, буду как самый верный раб служить тебе и то же прикажу сыновьям моим. Прости меня. Царь был очень рад тому, что ему так легко удалось примириться с своим врагом, и не только простил его, но обещал возвратить ему его имущество и, кроме того, прислать за ним своих слуг и своего врача. Простившись с раненым, царь вышел на крыльцо, отыскивая глазами отшельника. Прежде чем уйти от него, он в последний раз хотел попросить его ответить за заданные ему вопросы. Отшельник был на дворе и, ползая на коленях подле вчера вскопанных гряд, сажал в них огородные семена. Царь подошел к нему и сказал: - В последний раз, мудрый человек, прошу тебя ответить мне на вопросы. - Да ведь тебе уж отвечено, - сказал отшельник, присев на свои худые икры и снизу вверх глядя на стоявшего перед ним царя. - Как отвечено? - сказал царь. - А как же? - сказал отшельник. - Если бы ты вчера не пожалел мою слабость, не вскопал за меня эти гряды, а пошел бы один назад, тот молодец напал бы на тебя, и ты бы раскаялся, что не остался со мной. Стало быть, самое настоящее время было то, когда ты копал гряды, и я был самый важный человек, и самое важное дело было мне добро сделать. А потом, когда тот прибежал, самое настоящее время было, когда ты за ним ходил, потому что, если бы ты не перевязал ему рану, он бы помер, не помирившись с тобой. Стало быть, и самый важный человек был он, а то, что ты ему сделал, и было самое важное дело. Так и помни, что самое важное время одно: сейчас, а самое важное оно потому, что в нем одном мы властны над собой; а самый нужный человек тот, с кем сейчас сошелся, потому что никто не может знать, будет ли он еще иметь дело с каким-либо другим человеком, а самое важное дело - ему добро сделать, потому что только для этого послан человек в жизнь.
Л.Н. Толстой, 1903 г.

вторник, 8 октября 2013 г.

Посткризисное творчество Толстого

Нравственный и религиозный кризис, полностью определившийся у Толстого в начале 80-х годов, не мог не отразиться на всем характере его художественного творчества этого и последующего времени, как не мог он отразиться на взглядах его на задачи искусства. Лев Николаевич сначала отделяет понятие "добро" от понятия "красота", затем делает его главным законом жизни и возводит в абсолют. И со всем тем, что может помешать "добру" быть единственным и руководящим законом для человека, Толстой предлагает бороться. Умеренность желаний, скромная жизнь, чуждая роскоши, освобождение от страстей, физический труд – таковы, согласно Толстому, должны быть нравственные ориентиры. По мысли Льва Николаевича, единственная истинная функция искусства – дать «знание различия между добром и злом», и эту функцию в полной мере исполняет только искусство, созданное простым народом, ибо оно не несет в себе эгоистического начала. 
Писатель обращается к стилистике народного творчества, создавая свои произведения по образу сказок, притч, былин и пословиц. Во-первых, он до максимума сокращает объем своих произведений, во-вторых, уходит от искусного литературного слога, используя простой народный язык. Позиция позднего Толстого – это позиция пророка, обличителя общественной и государственной неправды, провозглашающего вероучение всечеловеческой братской любви и труда.
В этот период он пришел к полному отрицанию своей предшествующей литературной деятельности, занялся физическим трудом, пахал, шил сапоги, перешел на вегетарианскую пищу. В 1891 публично отказался от авторской собственности на все свои сочинения, написанные после 1880.
Основные темы, которыми всегда была занята мысль Толстого, сходятся, как в фокусе, в его этических исканиях. Только это уже не «примат» этики (как у Канта), а чистая тирания ее. Несмотря на острый и ненавязчивый рационализм, глубоко определивший религиозно-философские построения Толстого, в его «сверх-морализме» есть нечто иррациональное, непреодолимое. Это не простой этический максимализм, а некое самораспятие. Толстой был мучеником своих собственных идей, терзавших его совесть, разрушивших его жизнь, его отношения к семье, к близким людям, ко всей «культуре». Это была тирания одного духовного начала в отношении ко всем иным сферам жизни, — и в этом не только своеобразие мысли и творчества Толстого, в этом же и ключ к пониманию того совершенно исключительного влияния, какое имел Толстой во всем мире. Его проповедь потрясала весь мир, влекла к себе, — конечно, не в силу самих идей (которые редко кем разделялись), не в силу исключительной искренности и редкой выразительности его писаний, — а в силу того обаяния, которое исходило от его морального пафоса, от той жажды подлинного и безусловного добра, которая ни в ком не выступала с такой глубиной, как у Толстого.
Значение Толстого в истории русской мысли огромно. Самые крайности его мысли, его максимализм и одностороннее подчинение всей жизни отвлеченному моральному началу довели до предела одну из основных и определяющих стихий русской мысли. Построения толстовского «сверх-морализма» образуют некий предел, перейти за который уже невозможно, но вместе с тем то, что внес Толстой в русскую мысль, останется в ней навсегда.